Голубев Александр Владимирович. «Мысль прикована к загадке истории»: канун войны в дневнике М.М.Пришвина


 

В российской историографии прочно утвердилось мнение, что в сталинскую эпоху лишь немногие вели дневники – в том числе потому, что ведение дневника в период «большого террора», да и не только тогда, вполне могло стать отягчающим обстоятельством в случае, если его автор оказывался под следствием. При этом преобладали дневники представителей творческой интеллигенции, которые обычно подвергали свои тексты, даже не предназначавшиеся для публикации, жесткой самоцензуре.

Как любое общее положение, в целом верное, оно вместе с тем требует ряда оговорок. Прежде всего, неизвестно реальное количество советских граждан, которые вели дневники, пусть и по разным причинам не дошедшие до нас, и какое количество (процент) можно считать высоким, а какое – низким. Во-вторых, мы можем примерно оценить количество дневников, отложившихся в крупнейших архивохранилищах, таких как РГАЛИ, рукописный отдел РНБ или, например, «Народном архиве» (их действительно немного). Но кто скажет, сколько дневников хранится в местных или ведомственных архивах, в следственных делах НКВД или просто в семьях авторов? И, наконец, в последние годы в научный оборот полностью или частично вошли десятки дневников, которые вели колхозники и школьники, мелкие служащие и учителя, представители интеллектуальной и политической элиты. Причем некоторые из них охватывают большой временной период, содержат довольно обширную информацию и практически свободны от самоцензуры – яркие тому примеры многотомные дневники академика В.И.Вернадского и дневник Л.В.Шапориной.

Но и здесь особое место занимают дневники М.М.Пришвина, которые он вел практически всю свою жизнь, с 1905 по 1954 гг. Опубликован целый ряд томов, последние два тома охватывают соответственно 1940-1941 и 1942-1945 гг., причем публикация будет продолжаться.

По сравнению с воспоминаниями, дневники имеют то преимущество, что в них фиксируется сиюминутная ситуация, причем именно так, как ее в данную минуту воспринимает автор дневника. Помимо своих собственных впечатлений и размышлений, он фиксирует мелочи быта, высказывания друзей и знакомых, свое отношение к тем или иным значимым событиям. Все это достаточно редко отражается в других видах источников, за исключением, пожалуй, частных писем - но там подобные сюжеты гораздо более фрагментарны, да и частных писем, не считая «писем во власть», также сохранилось немного. И потому, когда были опубликованы дневники К.И.Чуковского или И.И.Шитца, Вернадского или Шапориной (особенно Шапориной), у некоторых исследователей появилось своеобразное искушение – посчитать, что вот здесь, в этих достаточно откровенных и, как правило, критических, высказываниях и содержится подлинная правда о мыслях и настроениях советского общества.

В свое время такую же реакцию вызвала публикация информационных сводок НКВД – их тоже объявляли единственно верным отражением ситуации в стране. Постепенно преобладало более взвешенное отношение к этим материалам, которые имели свою специфику, и при всем богатстве содержащейся в них информации могут быть лишь одним, важным, но никак не единственным, источником по истории советско общества.

Изучая дневник, даже самый откровенный, автор которого пытается с максимальной объективностью фиксировать все происходящее вокруг, необходимо помнить, что мы имеем дело лишь с одним фрагментом огромной мозаики. Но это вовсе не означает, что каждый конкретный дневник не заслуживает самого пристального и разностороннего изучения.

* * *

Как отмечается в аннотации к тому, посвященному периоду 1940-1941 гг.,[1] «в эти годы жизнь и творчество Михаила Пришвина определяются двумя событиями: любовь и война». Это действительно так, но, конечно, содержание тома этим двумя сюжетами не исчерпывается. Мы попытаемся проследить, как автор дневника воспринимал события и процессы, происходящие в мире, накануне Отечественной войны.

Существует целый ряд концепций, посвященных представлениям социума или личности о других народах и культурах. Там, где речь идет о массовом сознании, на первое место выдвигаются стереотипы – этнические, внешнеполитические, инокультурные. Для представителей интеллектуальной элиты нередко используется такое понятие, как образ, отличающийся от стереотипа полнотой, разносторонностью, и, главное, носящий индивидуальный характер[2]. Подобную иерархию предложила, в частности, французская исследовательница С.Марандон. Она вычленяет предрассудки, не опирающиеся на факты, как низший уровень представлений; упрощенные стереотипы, также почти не опирающиеся на факты, далее – образы в подлинном смысле слова – более или менее полные представления, в которых отдельные черты составляют связное целое; и затем, на более высоком уровне – идеи и мнения[3].

Данный теоретический экскурс имеет прямое отношение к дневникам Пришвина. Там почти нет стереотипов, пропагандистских клише, даже образов отдельных стран. Преобладают, по классификации С.Марандон, идеи и мнения, причем достаточно оригинальные, и зачастую неожиданные. Богатый жизненный опыт, прекрасное образование, полученное в том числе и в Европе, юношеское увлечение марксизмом и позднейшее в нем разочарование, наконец, многолетняя привычка к напряженному философскому анализу позволила Пришвину сформировать свое видение мира, далекое от тех или иных привычных идеологем. С ним можно не соглашаться, можно спорить, но это видение представляет несомненный интерес и по-новому заставляет взглянуть на процессы, происходившие в советском обществе, в духовной сфере в том числе.

Прежде всего писатель далек от примитивного противопоставления социализма и нацизма, или тоталитарных и демократических режимов. У него своя концепция развития международных отношений и общемировых процессов.

В июле 1940 г. он делает несколько в высшей степени значимых записей: «На «Хочется» и «Надо» сейчас можно весь мир разделить: Англия - Америка, бывш. Франция - это все Хочется. Герма­ния и все, что позади ее к востоку, и весь восток - это все Надо. Мало того! «Хочется» заключено в чисто капиталистических странах, «Надо» - в тех, где возможен социализм» (запись от 19 июля 1940 г., с.223). И далее: «Я стою за победу Германии [курсив мой – А.Г.], потому что Германия это народ и государство в чистом виде и, значит, личность в своей сущности остается нетронутой, тогда как в Англии го­сударство принимает во внимание личность, ограничиваемую возможностями современности. От этого, конечно, удобнее жить в Англии, но теперь вопрос идет не об удобствах, а о са­мом составе личности, о явлении пророков, вещающих сквозь радио и гул самолетов. Я больше верю в появление таких лич­ностей там, где личность целиком поглощена, а не 95% + 5% свободы: цельность - есть условие появления личности» (запись от 22 июля 1940 г., с.224-225).

Итак, Пришвин здесь выступает сторонником Гитлера? Вообще говоря, в советском обществе 1930-х – начала 1940-х годов такие настроения были не таким уж редким исключением. В частности, многие представители интеллигенции, как отмечалось в материалах ОГПУ, "с интересом и одобрением" следили за политикой Гитлера, как накануне его прихода к власти, так и в первые годы существования "тысячелетнего рейха". Часть советских граждан одобряла некоторые аспекты внутренней и внешней политики Гитлера, например, решение многих социальных проблем, или быстрый рост международного статуса Германии. Те, кто был настроен оппозиционно по отношению к существующему строю, поддерживали также антикоммунистические репрессии в Германии и антисемитизм германских властей[4].

Но вряд ли Пришвина можно отнести к этой категории. Дело в том, что «идеи и мнения», подобные тем, что высказывает он, в начале и середине 1930-х годов разделяли многие весьма уважаемые представители западной интеллигенции. В лице режимов Гитлера и Муссолини (а также, кстати, и Сталина), они видели своеобразный вызов европейской цивилизации, которая, казалось, находилась в бесконечном кризисе. Можно привести множество примеров, которые, впрочем, хорошо известны. После начала Второй мировой войны подобные настроения в странах Западной Европы если не исчезли совсем, то крайне маргинализировались. Но Советский Союз на тот момент оставался в стороне от международной схватки, и Пришвин пока мог выбирать (как и советское руководство в своей политике), какой стороне сочувствовать.

Важно сделать значимую оговорку. Для нас гитлеровский режим безусловно является абсолютным злом, причем заслуженно, и сама мысль о сочувствии ему, о нормальных либо даже союзнических отношениях с ним вызывает протест. Но для Запада до сентября 1939 г. и для СССР до июня 1941 г. это был режим хотя и диктаторский, агрессивный, со многими негативными чертами (чего стоил хотя бы его антисемитизм!), но тем не менее достаточно легитимный, международно признанный, даже, как сейчас принято говорить, «рукопожатный» (на Западе, во всяком случае, его нередко предпочитали режиму сталинскому, да и советское руководство время от времени чувствовало себя комфортней в отношениях с Берлином, чем с Лондоном, Парижем или Варшавой).

Далее, и в приведенных цитатах, и во многих других записях Пришвина проводится мысль о сходстве советского и нацистского режимов. Термин «тоталитаризм» Пришвин не употреблял, но тем не менее признавал глубинное сходство двух режимов. Важно, однако, отметить, что сходство это он видел не в репрессивной политике государства, не в жесткой идеологической цензуре и прочем, что обычно связывают с понятием «тоталитарный режим» (хотя, конечно, все это он прекрасно осознавал). Для него важнее было то, что «Англия стоит за силой принципа капитала... Германия, как и Россия вынуждены были выйти из этого принципа купли, и от этого капиталисти­ческое равновесие нарушилось (запись от 24 июля 1940 г., с.229).

Но сходством дело не исчерпывается: «Германия идет, как один человек (так говорится, чтобы вы­разить силу: все как один). И этот один называется Гитлер. В этом и есть основание монархии: все как один. Напротив, осно­вание социализма, демократии: один как все. Итак, монархия - все как один, коммунизм: каждый как все» (запись от 24 августа 1940 г., с.252)[5].

Высказывания Пришвина о сходстве социализма и нацизма, вырванные из контекста, нередко цитировались, особенно в 90-е годы. Но вот проходит совсем немного времени, и Пришвин корректирует свою точку зрения: «Вчера вечером все-таки совершилось для меня большое событие, я переменил свою политическую ориентацию. Раньше я думал, что мы постепенно эволюционируем под германский фашизм, они же примирятся с фактом коммунизма. Теперь я подумываю, что Германия, может быть, в процес­се своего поражения сама станет коммунистической и вместе с нами станет против Англо-Америки. Так, наверно, и будет, если между Англией и Германией не будет заключен мир за счет нас» (запись от 26 сентября 1940 г., с.276-277). И далее: «Итак, 1-я сторона, это Англо-американский капитал (все куплю). 2-я - Германо-итало-японский нацио­нализм (все возьму). 3-я - плановое социалистическое хозяйство. Капитал: частная инициатива, включающая экспансию ин­дивидуализма и духовного космополитизма. Национализм: индивидуум как представитель народа (на­родная инициатива). Социализм: индивидуум как представитель Всечеловека. Итак, будущий мир должен быть умирен правильным со­четанием элементов человеческого творчества: 1) личности, 2) народности и 3) общечеловеческого хозяйственного плана. Каждая из борющихся ныне 3-х сторон борется за то, что необходимо для всех трех и чего две другие стороны не прини­мают. Так, если бы сошлись три человека: экономист, моралист и художник, и каждый стал бы навязывать насильно друг другу свое, исключающее все другое, то и получилась бы картина со­временной войны» (запись от 28 сентября 1940 г., с.278). Цитата, возможно, слишком обширна, но мысль Пришвина того заслуживает. Теперь он подчеркивает разницу между коммунизмом и нацизмом и предполагает столкновение между ними – но и с участием третьей стороны. Впрочем, советско-германская война все еще кажется ему маловероятной: «Еврейская (и сочувствующих им) агитация против Гитлера и за войну с Германией была в последнее время так заметна, что я перестал верить в эту войну и упрямо твердил: «У нас с Германией долго не будет войны» (запись от 15 ноября 1940 г., с.318).

Чуть позже, в марте 1941 г., он пишет: «Все реакционное, как опилки на магните, собирается к Гит­леру: все, и Розанов[6], и все, все там собирается. На другом по­люсе магнита коммунизм. Тут и вся борьба, а демократия - это помесь и компромисс. Итак, три физиономии: Германия, Рос­сия и Америка. Англия подлежит поглощению или Америкой, или Германией» (запись от 15 марта 1941 г., с.401).

Весной 1941 г. у Пришвина одновременно появляется новая, не совсем обычная для него нотка: «Самое главное, это что нравственная дегра­дация совершается и за границей, и еще, может быть, в большей степени, чем у нас. И скорее даже наоборот, надежды о лучшем могут собраться сюда, в наш Союз (пакт с коммунизмом подо­рвал фашизм)» (запись от 12 марта 1941 г., с.400). И далее: «Коммунисты народ правильный, выполнят Божье дело, но когда кончат назначенное - будут механизированы, т. е. вой­дут в государственный механизм как мертвые» (запись от 14 марта 1941 г., с.401).

Впрочем, эти мысли не получили – по крайней мере сразу – дальнейшего развития. Весной 1941 г. Пришвина более всего занимал другой вопрос – о войне СССР то ли с Германией, то ли с Америкой, то ли с Японией... Невольно приходишь к мысли, что в самой атмосфере апреля-мая 1941 года носилось что-то тревожное… но вопреки неисчислимым позднейшим мемуарам, тогда мало кто (начиная со Сталина и кончая тем же Пришвиным) понимал, куда поворачивают колеса истории.

Лучше всего опять-таки предоставить слово самому Пришвину: «Передали устно, что Германия объявила войну Югославии, а мы одновременно заключили с Югославией пакт. Поставлен во­прос, всерьез это мы - воевать с немцами, или это есть очередной дипломатический трюк» (запись от 6 апреля 1941 г., с.416). И буквально через несколько дней: «Сегодня пакт с Японией, значит, война Европы и Азии с Америкой» (запись от 15 апреля 1941 г., с.425).

Другими словами, Пришвин, как и его современники (в отличие, замечу в скобках, от множества мемуаристов, который сейчас утверждают, что с самого начала ясно видели и понимали все – что, где, когда), предполагал самые разные сценарии развития международного кризиса, охватившего всю Европу.

Одновременно задумывался он и о возможных результатах приближающейся войны. Отмечая, что его собеседники «хотят немцам победы больше, чем себе, в немецком гении чувствуют свое торжество», он предсказывал: «Надо полагать, что немцы погонят Турцию в Азию, а мы займем проливы, как Польшу. Но что, если турки просто про­пустят немцев к Суэцкому каналу?» (запись от 28 апреля, с.440).

И еще несколько записей о том же: «Политическое положение: Америка знает, что после пора­жения в Европе будет революция и господином положения станет СССР, как «третий смеющийся» (запись от 1 июня, с.470)… Воевать - значит начинать революцию в Европе, не воевать - сдаваться немцам на мирную эксплуата­цию страны как колонии. (запись от к июня, с.472).

28 апреля Пришвин записал в дневнике: «Мысль прикована к загадке истории: скоро, знаем все те­перь, что очень скоро прочитаем разгадку, и с трепетом ждем». Эта загадка была разрешена 22 июня, когда, по словам Пришвина, «пришло ясное сознание войны как суда народа» (с.491).

 

 


[1] Пришвин М.М. Дневники. 1940-1941. М.: РОССПЭН, 2012. 880 с.

[2] См.: Казакова О.Ю. Понятийный аппарат исследований инокультурных представлений // Российская история. 2010. № 5. С.10-32.

[3] Цит. по: Ерофеев Н.А. Туманный Альбион: Англия и англичане глазами русских (1825-1853 гг.). М., 1982. С.8.

[4] Подробнее см.: Голубев А.В. «Если мир обрушится на нашу республику…» Советское общество и внешняя угроза в 1920-1940-е гг. М.,2008. С.149-155.

[5] Любопытно, что еще в 1930 г. Пришвин был уверен, что "новая история будет история борьбы фашизма с коммунизмом». См.: Пришвин М.М. Дневники. 1930-1931. Кн.7. М.,2006. С.261.

[6] Очевидно, Розанов Иван Никанорович (1874-1959), российский литературовед.